«Если бы я впустил Сталина в свою книгу, это была бы совсем другая история»

21 ноября 2018, 15:04
Версия для печати Версия для печати

Лауреат Гонкуровской премии Эрик Вюйар побеседовал с «Фонтанкой» о борьбе за свободу, литературе и компромиссе с абсолютным злом.

В России в продажу вышел роман «Повестка дня» французского писателя Эрика Вюйара. Книга в 2017 году получила Гонкуровскую премию, то есть признана лучшим произведением, написанном на французском языке. Короткое, в 150 страниц, повествование, — хлесткое, как пощёчина, и по жанру, скорее, ближе к памфлету, чем к роману. Вюйар исследует события, предшествовавшие Второй мировой войне. Вот группа немецких промышленников встречается с Гитлером и Геббельсом, обещая финансовую поддержку нацистской партии. Вот лидер британской Палаты лордов Эдвард Галифакс совершает в Германию «визит вежливости» и не возражает против немецких притязаний на Австрию и часть Чехословакии. А вот в Баварию на встречу с Гитлером приезжает австрийский канцлер Курт Шушниг. Каждый идёт на компромисс, совершает небольшую сделку с совестью. О том, что получилось в итоге, мы хорошо знаем из учебников истории.

«Фонтанка» встретилась с гонкуровским лауреатом, недавно посетившим Петербург. Мы обсудили историю XX века, русских писателей, литературу как инструмент борьбы за свободу и Netflix.

— Вы писали романы о конкистадорах, взятии Бастилии, Первой мировой войне, и вот теперь — о Второй мировой. Что общего между этими темами?

— Я не выбирал эти темы специально — находил их, скорее, на ощупь, случайным образом. В начале каждой книги была какая-то аномалия, деталь, которая колебала мои представления о той или иной эпохе. Если посмотреть на это всё общим взглядом, то меня интересует современная последовательность событий — от колониальной эпохи до французской и промышленной революций и дальше, к XX веку. Эти описания помогли мне увидеть то, что структурирует жизнь и сейчас, — глубокое неравенство и асимметрию. В колониальную эпоху, например, горстка европейцев отправились открывать новый мир, его поработила и до сих пор пользуется основными благами, а люди, изначально населявшие эти земли, живут в бедности.

Мне всегда интересно было понять эти странные отношения между эмансипацией и порабощением. Вот Наполеон — как сын революции он символизирует собой обещание, как император, который начал завоевательную войну, — угрозу. Герои «Войны и мира», «Преступления и наказания» преклоняются перед Наполеоном, уверен, именно в первом его качестве. Таков и современный мир. Он тоже состоит из обещаний и угроз.



Фото: предоставлено издательством "Эксмо"

— Чего же больше — обещаний или угроз?

— Сегодня, к сожалению, ярко доминирует угроза. Она исходит из экономики. Щупальца транснациональных компаний — повсюду, они анонимны. Но есть и отличия от прошлого, потому что в современности бродят призраки предыдущих революций. И хотя неравенство сильно и власть сконцентрирована в одних руках, люди уже не могут игнорировать, что, как минимум, дважды в истории, во Франции и в России, — а дальше и в Китае, были свергнуты режимы. Все понимают, что власть хрупка.

Об этой хрупкости ярко свидетельствует литература. В «Ревизоре» с помощью комических приёмов изображена хрупкость русских элит, Золя рассказывает о коррупции во французском обществе. Литература в последние двести лет сосредоточилась вокруг власти и бесконечно кусает её. Сейчас книги — повсюду, они широко распространены, их проходят в школе. Общество, изображенное Карамзиным и Гоголем, Дидро и Бальзаком — разное. Бальзак и Гоголь дают более ядовитый портрет.

— Вопрос в том, насколько книги сегодня читают и насколько они пользуются влиянием.

— История книг ещё не закончена. Книга, как колесо или алфавит, — инструмент, который невозможно усовершенствовать. Конечно, колесо может обрастать какими-то дополнительными деталями, но оно всегда остаётся колесом, возьмём ли мы тележку, велосипед или машину. С книгой — то же самое, но с определённым дополнением. Этот технический объект по определённым историческим причинам стал инструментом развития человеческого сознания.

Книга была создана Гутенбергом, но была бы обречена на коммерческое фиаско, если бы не встретила протестантизм, реформатство. Так она нашла своего адресата, объединила описание и познание реальности. И стала инструментом эмансипации. Книга несёт в себе обещание свободы и равенства, и это обещание не закрыто.

— Даже несмотря на вирусную популярность подкастов, сериалов и других новых медиумов?

— Мне не кажется, что это имеет какой-то существенный вес. На самом деле, ни одна из этих форм не отражает историю освобождения. Они могут нас отвлекать и казаться значимыми, но пока они не вписаны в этот подчинённый экономике мир. Если, конечно, не приравнивать значение Netflix к реформам Лютера.

«О какой бы эпохе мы не писали, мы пишем при помощи самих себя»

— Что было той «зацепкой», которая заставила вас обратиться к теме Второй мировой?

— На самом деле, было много разных вещей. Чтение и перечитывание книг, просмотр фильмов — всё то, что могло поколебать мои идеи о предпосылках и о самой войне. Сцена, с которой начинается книга — 20 февраля 1933 года крупные немецкие промышленники встречаются с представителями нацистов, в том числе с Герингом и Гитлером, — переживается как немыслимый компромисс капитала с абсолютным злом. Но если обратиться к воспоминаниям Круппа или других участников совещания, то мы удаляемся от видения в таком ключе: характер катаклизма исчезает. Мы видим некую выборную кампанию — нацистам нужны деньги, потому что партийная казна пуста, а промышленникам нужно убедиться в том, что экономическая политика режима будет для них полезной. Крупп во время нюрнбергского процесса (Нюрнбергский процесс по делу Альфрида Круппа проводился в 1947-1948 году, перед судом предстал не Гюстав Крупп, участвовавший в совещании 1933 года, а его сын — Прим.Ред.) не придал этим переговорам какого-то особенного значения. Он просто сказал: «Нам, Круппам, Гитлер был нужен для стабилизации политики». И резюмировал: «Мы, Круппы, не занимались политикой».

Сам факт того, что может показаться, что это совещание не носило никакого исключительного характера, в то время как оно, безусловно, носит, — этот факт дал мне желание написать первую главу книги и продолжать дальше.

— Меня удивило, что в «Повестке дня» ни разу не упомянута фамилия Сталина.

— Меня интересовало, скорее, изображение того, как европейские элиты строили отношения с нацистами, и как посредством снисходительности, симпатии, коррупции позволили нацизму установиться. Мне хотелось рассказать эту историю через протагонистов. Во встрече 20 февраля 1933 года меня интересуют не Гитлер, и не Геринг, а сами промышленники. Когда я описываю встречу Шушнига с Гитлером, меня тоже интересует не Гитлер, а Шушниг, в паре «Галифакс — Гитлер» меня интересует Галифакс. А когда я описываю обед Чемберлена с Риббентропами, меня интересуют англичане, а вовсе не немцы. Я не пытаюсь проникнуть в сознание нацистов и понять загадку их психологии. Мне интересен тот мир, к которому принадлежу я, и, к счастью, это не мир нацистов.

Сталин никак не относился к тем европейским элитам, о которых я говорю. Это была другого рода фигура — очень автократичная и изолированная. Если бы я впустил его в свою книгу, мне пришлось бы писать о германо-советском пакте (Молотова-Риббентропа — Прим.Ред.), о том тяжелом вкладе, который СССР внес в эту войну, и о том решающем значении, которое сыграли эти усилия. Тогда получилась бы совсем другая история.



Фото: предоставлено издательством "Эксмо"

— Чем ваша семья занималась во время Второй мировой?

— Мой дедушка по отцовской линии был знаменитым участником Сопротивления. Он руководил отрядом, дрался в регионе Юрских гор и смог освободить свой родной город. Один из родственников по другой линии попал в плен, а когда пришли американские освободители, служил в американских войсках.

— Почему эти истории не используются в романе?

— О какой бы отдалённой эпохе мы не писали, мы пишем при помощи самих себя и своего опыта. В «Повестке дня», когда я размышляю об исторических событиях, на это накладываются мои взгляды и мнения. Например, я придерживаюсь концепции, что у человека может быть две жизни. Многие думают, что уголовник — уголовник навсегда, но это не так. У Льва Толстого и Виктора Гюго много общего в творчестве, и у обоих жизнь поделена на две части. Первая глубоко связана с их социальным происхождением — несмотря на либерализм, Толстой принадлежал к аристократическим кругам, а Гюго был великим буржуа. Но оба претерпели кризис — религиозный, а в конечном счёте и политический. Ни тот, ни другой не могли больше удовлетворяться той социальной структурой, которая их окружала, неравенство вызывало у них полное отвращение.

У Шушнига, героя моей книги, тоже, казалось бы, две жизни. После войны он переехал в США, стал преподавателем. Но, когда я говорю о двух жизнях Шушнига, в этом есть определённая ирония. На самом деле, там нет кризиса, обращения, переворота. Шушниг не перечеркнул своё прошлое. Наоборот, в своих мемуарах пытался оправдаться. А вот Толстой — перечеркнул. Он решил завещать имущество детям. Одна из дочерей ответила ему: «Отец, как ты можешь завещать нам то, что вызывает у тебя наибольшее отвращение?». Я, во всяком случае, сомневаюсь, что у Шушнига были подобные разговоры с детьми.

«В ботинках Толстого очень много литературы»

— Вы не раз говорили о любви к русской литературе, о том, что читали Пушкина, Толстого, Достоевского, Гоголя. Как возникла эта любовь?

— Думаю, что это началось с Толстого. С повести «Три смерти» — в ней рассказываются три взаимосвязанные истории. Одна из них — про барыню, которая приезжает на постоялый двор в карете. Её кучеру, молодому человеку, завещал свои ботинки другой кучер, который находится на этом же постоялом дворе при смерти. Молодой человек обещает за это установить крест на могиле покойного. И вот барыня умирает, кучер умирает. А молодой человек идёт в лес, чтобы срубить дерево для креста. Толстой очень ярко описывает, как это дерево было срублено, буквально убито. Дерево падает, и это третий мертвый.

Меня больше всего поразило насыщенное деталями реалистичное описание прогулки по лесу. Я впервые почувствовал, как язык может ощутимо передавать действительность, мне показалось, что мне холодно. При этом история вложена в социальный контекст. Мы находимся в таком положении, что нам не требуется снимать обувь с мертвых. А люди, которым это требуется, всё равно есть. У Толстого в этих ботинках очень много литературы.

— Какую последнюю книгу русскоязычного автора вы прочитали?

— Перечитывал «Мертвые души» Гоголя.

— А что-то современное в вашем круге русского чтения есть?

— Последние годы я много читал Сигизмунда Кржижановского (советский писатель и драматург, теоретик театра — Прим.Ред.). Это не совсем современный автор, но автор, который в своё время не был издан в России, зато был полностью переведён на французский язык и издаётся во Франции. Меня заинтересовало в нём то, что он связан с прошлым, но узнали мы его намного позднее, и поэтому воспринимаем как нашего современника. Это литература, приближающаяся к кафкианству, где есть чувство абсурда, где передано ощущение бедности. И это, конечно, говорит о российской истории, о разрыве, который существует между советским и западным миром. Это литература из-за железного занавеса.

Беседовала Елена Кузнецова, «Фонтанка.ру»

Проект "Афиша Plus" реализован на средства гранта Санкт-Петербурга

«Война никогда не меняется»: каким стало возвращение в «родные» Пустоши в сериале Fallout

На стриминге Amazon Prime Video 10 апреля вышел первый сезон сериала «Фоллаут» — о жизни в постапокалиптической пустыне от шоураннера «Мира Дикого запада».

Статьи

>