Календарь >> http://calendar.fontanka.ru/articles/5451

10 сентября 2017, 17:55

Категория: афиша плюс

Владимир Войнович: «Там, где власть не меняется, люди живут все хуже и хуже»


Фото: Елена Мулина/Интерпресс

Живой классик, писатель Владимир Войнович, в своем романе-антиутопии 1986 года «Москва 2042» практически предсказавший сегодняшнюю российскую реальность, приехал в Петербург на довлатовский праздник «День Д», который нынче посвящен так называемой «второй оттепели», 1967 году. Оттепель для самого Войновича закончилась быстрее и суровее, чем для других. Из его рассказа о тех событиях стало очевидно, что система в России работает по накатанной, вне зависимости от строя. Впрочем, своим мнением о сегодняшней ситуации в стране Войнович тоже поделился с «Фонтанкой».

- Заметила, что все, кто начинают сегодня говорить про оттепель в СССР, очень быстро переходят на тему закручивания гаек. Это действительно случилось так быстро? И как конкретно это происходило с вами?

- Я приехал в Москву из Керчи в 1956 году, и действительно был поражен той свободе, которая царила в столице. Я же привык, что поэтам разрешается воспевать партию, революцию, товарища Сталина и некоторых других вождей, желательно, мертвых. Сейчас есть люди, которые думают, что Сталин был эффективным менеджером, а он был эффективным палачом – столько, сколько Сталин убил собственного народа, ни одному политическому лидеру в мире никогда не удавалось. А тут множество людей возвращается из лагерей, Москва бурлит – я прихожу куда-то, слушаю – выступает поэт и говорит: «Эх-эх! Ух-ух! Ох!» – аплодисменты. Я думаю: это такой скрытый протекст против советской власти. И вот я хожу из одного кружка в другой, из одной компании в другую – и везде кто-то протестует против того, что было, потому что то, что было, было «сталинизмом», как нам тогда говорили, искажением официальной линии партии. Вот, например, у Евтушенко было такое стихотворение, где описывалась демонстрация в поддержку коммунистической партии и советской власти и кто-то из руководителей кричит: «Выше оформление! Цветов не видно! Где цветы?!» И Евтушенко возмущается: «И столькое мы, к сожалению, лишаем сами красоты// Вот этим: «Выше оформление! Цветов не видно! Где цветы?!» И я думал: «Надо же, какой смелый! Разве можно быть таким смелым?!»

Но, понимаете, есть и еще такой нюанс: марксистская идеология была очень сильной идеологией. Люди в коммунизм очень верили: да, Сталин их, конечно, разочаровал, но они легко поверили в теорию искажения марксизма, в то, что теперь будет другое время, что будут исполняться «ленинские нормы» – и никого не будут ни за что зажать. Нас это очень воодушевляло. Писатели первыми почувствовали эти перемены – потому что было сказано, что партия берет курс на омоложение литературы. И действительно стали появляться произведения молодых писателей. Первой ласточкой стал такой писатель Анатолий Кузнецов – вышла его книга «Продолжение легенды», потом появились Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина. Поэты выступали на стадионах, в больших концертных залах, на площадях, – и везде была конная милиция, потому что туда ломились толпы. Все слушали их, как откровение. Наверное, так, как в 90-х годах смотрели телевидение. Но ограничения этому движению стали выставляться почти сразу. Как только писатели решили, что можно сильно критиковать Сталина, их тут же стали останавливать. Вот, например, был такой роман у Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» (роман 1956 года. – Прим.ред), там описывалось производство, где были новаторы-изобретатели и ретрограды, которые не давали возможности молодым двигаться вперед, а еще был такой эпизод, где некий большой чин – кто-то из ЦК КПСС – выходит из вагона и чистит апельсин, бросает корки, а какие-то люди эти корки подбирают. На этот роман тут же накинулись, разгромили, несчастного Дудинцева заклевали – и он потом долго был практически запрещенным писателем.

Но все равно мы чувствовали, что идет свобода. И эта свобода продолжалась до декабря 1962 года. Впрочем, еще до этого до нас стали доходить слухи, что наверху возмущены тем, что Хрущев «распустил» деятелей искусства. «Что это такое? Писатели пишут, что хотят», – сказал кто-то из партийных бонз. Вдруг мы заметили, что поддерживаются реакционные журналы – не «Новый мир» Твардовского, а «Октябрь» такого писателя-сталиниста Кочетова. Ну а потом все знают, что было – была устроена провокация, Хрущева привели в «Манеж» на выставку современных художников, и, когда он увидел «Обнаженную» Фалька и другие картины, он пришел в ужас и в раж, топал ногами, кричал, что все это мазня, а художники – пидорасы. После этого то, что взошло во время оттепели, стало покрываться легким инеем. У меня в то время вышел рассказ «Хочу быть честным», который на многих произвел впечатление: суть его была в том, что главный герой, прораб Самохин строит дом, рабочие, как было принято в социалистическом строительстве, делают все быстро и некачественно, чтобы уложиться в сроки. И когда Самохин видит результаты работы, он дом сдавать отказывается: хочет быть честным. Этот вот невинный сюжет попался на глаза начальникам – был такой секретарь ЦК КПСС по идеологии Ильичев. И он дал такой комментарий: Войнович считает, что у нас честным быть трудно, а на самом деле в Советском Союзе честные люди живут хорошо. Наверное, он имел ввиду себя. После этого рассказ выбросили из сборника моих рассказов, который готовился к печати. У меня по этому рассказу была пьеса, многие театры хотели ее поставить, но им запретили. Хотя это была такая малая опала, только начало. Но в это время Хрущев с большой трибуны уже стал говорить, что, хоть Сталин, конечно, и совершал ошибки, но он был выдающимся деятелем коммунистической партии и так далее.

В 1964 году Хрущева свергли, и это был очень дурной знак – мы, литераторы, сразу это почувствовали. Потому что даже Косыгин, который в президиуме ЦК КПСС считался либералом, сказал, что это было «гнилое десятилетие», Хрущев был назван волюнтаристом, и тут уже всерьез запахло возвращением сталинизма. Хотя какое-то время по инерции еще какие-то всполохи свободы случались. Например, неожиданно разрешили мою пьесу «Хочу быть честным», и она снова пошла в театрах. Но в 1965 году вдруг арестовали писателей Синявского и Даниэля. Они не были очень известными писателями – Синявского знали больше, Даниэля меньше. Пошли разные слухи, все обсуждали их арест, следствие тянулось очень долго – только в 1967, кажется, году состоялся суд, и нам всем объяснили, что эти люди нелегально передавали свои рукописи антисоветского содержания за границу. Все это вызвало наше серьезное беспокойство, потому что за время правления Хрущева никаких писателей как писателей не арестовывали, как и художников, и режиссеров.

И мы попробовали протестовать. Ну как протестовать? Мы обращались к советским лидерам. Писали, что, возможно, допущена судебная ошибка, которую надо исправить, но ответов не получали. Однажды нас собрали в Союзе писателей в Москве, и к нам пришел председатель Верховного суда некий Смирнов, который как раз и судил Синявского и Даниэля. Он нам показывал, какой он образованный – говорил, что он читает газету Morning Star и говорил «феномен» с ударением на второй слог. Он нам объяснял, какие ужасные преступления совершили эти писатели. А за границей к тому времени уже поднялся очень большой шум – радиостанции «Голос Америки», BBC, «Немецкая волна» передавали сообщения о том, что в Советском Союзе судят писателей. Так что многие защитники Синявского и Даниэля как раз аргументировали свою позицию тем, что это большой вред для советской системы, для репутации страны. А то собрание в Союзе писателей вел Сергей Михалков, папа нашего знаменитого режиссера и автор гимнов – советского и нынешнего, тогда уже чрезвычайно знаменитый. Я тогда написал записку, анонимную – подписываться я боялся: «А что если писательская общественность возьмет этих писателей на поруки?» Я думал, что даю им хорошую идею, чтобы выйти из международного скандала. Но Михалков ответил: «Какие еще поруки?! Слава богу, у нас есть КГБ, который защищает нас от таких писателей!»

Были и, наоборот, призывы к еще более строгой расправе. Например, Михаил Шолохов выступил против Синявского и Даниэля, пожалев, что теперь порядки не такие, как в 20-х годах, когда судьи руководствовались революционным правосознанием – тогда, мол, не такую кару получили бы эти негодяи. Ну и так далее.

С процесса Синявского-Даниэля уже начались серьезные заморозки. 5 декабря в День советской конституции после того, как писателей посадили, какие-то молодые люди вышли на митинг с плакатами, требующими уважать конституцию. Их схватили и из уважения к советской конституции посадили – в их числе был Владимир Буковский. Родилось диссидентство, про которое вы, конечно, знаете. Александр Гинзбург с соратниками Галанзковым, Добровольским и Лашковой создали так называемую «Белую книгу» о деле Синявского и Даниэля, где были собраны речи судей, прокуроров, подсудимых, отклики писательской общественности, в том числе, из-за границы. Их посадили, а потом посадили тех, кто за них заступался. Какие-то писатели подписывали письма в защиту этих людей, их до поры не трогали, но после вторжения наших войск в Прагу, когда Евтушенко написал: «Танки идут по Праге – танки идут по правде», в ЦК КПСС было собрано совещание и издан документ – я не помню, как он точно назывался, что-то вроде: «О произведениях науки, литературы и других видов искусства» – согласно этому документу, писателей, подписывавших разные письма в поддержку опальных коллег, стали наказывать. Причем, какого содержания были письма? А вот такого: «Мы, советские люди и патриоты своей Родины, очень обеспокоены ее репутацией в связи с делом таким-то». Но и за это писатели подвергались «остракизму». И я в том числе. У меня в то время пьесы «Хочу быть честным» и «Два товарища» шли в 50 театрах страны, и я стал получать довольно большие деньги, поэтому меня наказали сильнее других – объявили строгий выговор с предупреждением, объяснив это так: «Мы ему платим такие деньги, а он против нас выступает». Было и еще одно обвинение: «Он говорит про нас – «они».

Что значило в те времена «строгий выговор с предупреждением»? Что меня запрещают, причем, полностью. Не одну какую-то мою книгу, а все. Более того, не давали никакой возможности заработать литературным трудом. Например, я писал внутренние рецензии на самотек в «Новом мире» и зарабатывал очень маленькие деньги – и это мне тоже запретили делать. Я попал в долгую опалу. До 70-го года. Два года я не мог заработать ни копейки денег. Делал что-то только под именами своих друзей. Вместе с писателем Борисом Балтером я написал киносценарий, по которому был снят фильм – в титрах появилось только его имя, а гонорар мы поделили пополам. Был такой писатель-прозаик Владимир Санин – он вдруг стал поэтом-песенником, потому что в эфир выходили его песни, написанные мной. Потом с меня вдруг сняли опалу, и у меня вышли две книжки, восстановили мои спектакли – уже не 50 театров, а пять. И все это время я писал «Чонкина». Написал. Дал почитать кому-то близкому, от него ушло к кому-то более дальнему. Неожиданно – я действительно не знаю, как это произошло – книга попала за границу, и там была напечатана. Ну и после этого начался уже колоссальный скандал, мне объявили так называемый строгий выговор с последним предупреждением. А мне все это уже так надоело, что я решил взбунтоваться.

В тот момент было создано Всесоюзное агентство охраны авторских прав (всем известный теперь ВААП). И его глава некто Панкин написал статью в «Литературной газете», что это прогрессивный шаг, что советские писатели теперь присоединены к Женевской и Бернской конвенциям по охране авторских прав, и что теперь те, кто печатаются на Западе, будут получать деньги – а раньше денег нам действительно не платили. Но в той же статье было написано, что ВААП выступает монополистом в области внешней торговли произведениями советского искусства, а для тех, кто будет эту монополию нарушать, существует уголовный кодекс. И тогда в ответ на эту угрозу я написал открытое письмо с предложением отдать в распоряжение Агентства Лефортовскую тюрьму со штатом охранников и собак. Причем, я предупредил, что отправляю это письмо на Запад. И когда его прочитала «Немецкая волна», меня снова вызвали в Союз писателей, долго прорабатывали. Причем, что интересно, один из тех, кто прорабатывал, до того, встретив меня в метро, долго жал мне руку и говорил : «Я вас поздравляю, хочу выразить восхищение вашем мужеством». В Союзе писателей мне говорили, что я Моська, которая лает на слона, что я насекомое, которое можно раздавить. Говорили: «Мы пережили революцию, гражданскую войну, мы победили 14 стран, Антанту, мы раздавили фашистскую гадину – мы и с ним справимся». Конечно, уверяли, что мои книги будут валяться на помойке, и меня скоро забудут.

Разумеется, меня исключили из Союза писателей – и я сразу почувствовал, как все изменилось. У меня тогда родилась дочь, у жены не хватало молока, и я должен был ходить за молоком к донорше. И вот иду я по Ленинградскому проспекту, все машины едут в одну сторону, а одна из них – задним ходом, следом за мной, с моей скоростью. Я понял, что мои права охраняются достаточно серьезно. Дальше было семь лет пребывания в этом состоянии, слежка была круглосуточной, и дом мой был всегда окружен. Бывало так, что какие-то люди шли ко мне в гости, а в подворотне персонажи с надвинутыми на глаза козырьками их встречали и говорили: «Вы туда не ходите». Одна итальянка и вовсе попала в неприятную историю: ее тоже встретили в подворотне, предупредили, она ничего не поняла, потому что шла не ко мне, а к Виктору Шкловскому, который жил этажом ниже, но, когда она вышла и села в троллейбус, тут же получила чем-то тяжелым по голове. А когда очнулась, ей сказали: «Придешь еще раз к Войновичу, вообще убьем». Все это я узнал от нее самой, когда мы с ней встретились за границей. Так что я хочу вам сказать, что оттепель началась в 1956 году, а в 1964 кончилась – и никакой оттепели больше не было.

- Как вам кажется, насколько то, что происходило тогда, похоже на то, что происходит сейчас?

- Если вы имеете в виду ситуацию с Кириллом Серебренниковым, то это очень дурное, мне кажется, предзнаменование. Власть, по-моему, совершает ту же ошибку, которую она совершила, когда арестовали Синявского и Даниэля. Общество – и наше, и заграничное – к сожалению, очень мало чувствительно к арестам рядовых людей. Но когда арестовывают людей известных, у них появляется очень много заступников в России, и их арест влияет на умы, причем, на умы даже тех людей, которые лояльно относятся к существующему в России режиму. И, разумеется, будет расти волна протестов за границей – и они будут продолжаться до тех пор, пока Кирилла Серебренникова не освободят. Если его, не дай бог, посадят в тюрьму, протесты будут присылать и министры иностранных дел, и руководители государств, и вопросы будут задаваться российским представителям власти, куда бы они ни приезжали, а возможно, будут даже применяться санкции и так далее. Так что власть, по-моему, сделала крайне ошибочный шаг, причем, на пустом месте. Потому что поверить, что Серебренников украл много денег, трудно – мы все-таки Серебренникову как-то доверять можем, а нашему правосудию – не совсем.

- Как вы относитесь к закону, который условно называется законом о защите прав верующих, о котором все чаще вспоминают именно в тех случаях, когда надо оправдать скрытую цензуру в искусстве?

- Считаю этот закон одной из тех мерзостей, которые сейчас происходят в большом количестве. И дело даже не в том, что со свечками стоят сегодня те коммунисты, те воинствующие атеисты, которые искореняли религию, не жалея сил, – они, вилдимо, замаливают свои грехи, и это – дело их совести. Дело в том, что в цивилизованном государстве должны защищаться, прежде всего, права человека. И, конечно, меня не может не возмущать, что чувствительные верующие призывают к жестоким наказаниям для ближних.

- Вы имеете в виду Поклонскую?

- Не только. Но что касается Поклонской, то я уже говорил публично, что я о ней думаю. Я считаю, что эту даму надо подвергнуть психиатрической экспертизе, а, если она будет признана вменяемой, ее надо подвергнуть уголовному преследованию, потому что она нарушает конституцию – препятствует осуществлению художником права на свободу творчества и художественный вымысел. Я фильм «Матильда» не видел, так же, как и Поклонская, но, насколько я знаю, это фильм о романе цесаревича Николая, который еще не стал царем Николаем II, и балерины Кшесинской. И мне нет дела, было это в реальности или нет. Художник имеет право придумать что угодно. Я, например, написал, что Сталин произошел от брака генерала Пржевальского и лошади Пржевальского.

- После романа «Москва 2042» за вами закрепилась репутация пророка в своем отечестве. Как вам видится наше будущее?

- Когда уезжал из Советского союза в 1980 году, я все время говорил, что лет через пять начнутся радикальные перемены. Мне не верили: «Ну что вы?! Нами правят какие-то безумные старики, идет война в Афганистане… Откуда быть переменам?». А я отвечал: «Ну эти старики в соответствии с биологическими законами уйдут – и придут молодые, и вряд ли они захотят продолжать их линию». Конечно, по поводу современной ситуации у меня есть свое мнение. Сейчас у нас в России существует такой режим, который совершает очень много глупостей – не буду употреблять слово «преступлений». Страна находится в некотором тупике. И у людей, в том числе, и тех, которые находятся близко к власти, понимание этого есть, как и понимание того, что надо эту политику менять – и менять довольно кардинально. У нас в России, как и в Советском Союзе, политика всегда меняется по принципу маятника: от плохого к чему-то лучшему – потом назад. Уверен, что следующий этап будет чем-то вроде перестройки. Потому что надо улучшать отношения внутри страны – сейчас у нас идет подспудная гражданская война, люди, которые говорят что-то, отличающееся от официальной пропаганды, объявляются врагами, «пятой колонной», уже раздаются призывы расправляться с ними государственным способом – хотя пока расправы идут на уровне хулиганства: кого-то обливают зеленкой, кого-то мочой, но случаются и убийства, как мы помним – я имею ввиду Бориса Немцова. Кроме того, нам надо мириться с Западом, потому что сейчас мы находимся в окружении стран, которые очень не любят Россию, а России, я имею в виду правительство, не любит эти страны. В результате у нас идет отставание по всем фронтам – в науке, в производстве, в других областях. Нужны молодые силы, здоровые соревнования – внутри страны и международные, и я уверен, что эта эпоха наступит, ждать не так долго, хотя до нее надо еще дожить.

- Когда, вам кажется, это случится?

- Думаю, что гораздо раньше 2042 года. И если бы я сейчас писал этот роман, то писал бы его об этом.

- Но у нас 86 процентов страны голосуют за нынешнего лидера, и он вовсе не старик.

- Путин действительно сразу очень многим понравился – и тем, какая у него походка, и какое мужество, и какая грудь оголенная! Понравился даже многим либералам, и мне в том числе. Я за него не голосовал, но меня убеждали: «Да, он из КГБ, но там тоже бывают разные люди. Он видел, как Россия жила раньше, он видел заграницу – правда, только Восточную Германию, но всё же». И начало его правления было вполне удовлетворительным. Правда, когда заставили петь гимн Советского Союза переиначенный, когда разогнали НТВ, арестовали Ходорковского, – сомнения уже были, но все казалось еще ничего. Но потом, когда случилась эта многоходовая рокировка – когда сначала у власти оказался преемник, а не избранник народа, а преемник предложил удлинить президентский срок, и сразу было понятно, для кого этот срок… Людям, правда, внушали, что несменяемость власти – это основа стабильности, а на самом деле, основа стабильности – это как раз регулярная сменяемость власти. Там, где власть не меняется, люди живут все хуже и хуже. Почему-то наши люди не могут связывать между собой простые вещи. Если кому-то не нравятся разговоры про присоединение Крыма – опущу слово «аннексия», или про спровоцированную Россией войну на Донбассе, – есть же совсем элементарная логика: если власть сменяема, человек, который пришел, он знает, что, если сейчас с него не могут спросить, то через какое-то время его срок закончится и наступит время отвечать за все, что сделано. А когда человек уверен, что он будет у власти бесконечно, у него начинает кружиться голова. Вот я вам все же скажу про присоединение Крыма. Можно сколько угодно говорить, что это русская земля, но можно было предвидеть, что освоение Крыма потребует безумных денег, что сильно осложнятся отношения с внешним миром. В общем, те люди, которые убеждают Путина «побыть еще», закладывают мину под свое собственное будущее.

- Каковы ваши предсказания по поводу взаимоотношений Европы и мусульманского мира?

- Это самый трудный вопрос, и я все же не до такой степени пророк. Но, если вы помните, у меня в романе «Москва 2042», когда главный герой, писатель Виталий Карцев хочет вернуться назад, в свое время, в Германию. Он приходит в немецкое посольство, а там сидит посол в тюрбане, который говорит: «Вы хотите вернуться в Германию? Пожалуйста. Но для этого надо принять ислам». Возможно, именно это нас и ждет, но я боюсь такое предрекать.

- Как вам удалось избежать чувства страха перед системой, перед КГБ – оно ведь было у абсолютного большинства советских граждан, и его довольно трудно контролировать, потому что оно подсознательно, связано с инстинктом самосохранения?

- Знаете, чувство страха есть у всех. Когда человек идет на войну, он сначала боится каждого шороха. Вот он наступил на сучок, сучок треснул, – и он боится, что сейчас последует выстрел, и его убьют. А потом он привыкает к свисту пуль. И еще: человек ведь воюет против чего-то, кого-то, и он начинает ненавидеть врага. И это чувство побеждает другое.

- Какое чувство пересилило в вас чувство страха в советской стране – ненависть к системе?

- Скорее отвращение к ней, неприятие. Я очень четко осознал, что эта система враждебна человеку и мне лично. Бывает еще, что чувство страха пересиливает гнев. Вот на тебя нападают какие-то подонки, тебя бьют – и вдруг чувство гнева вырастает до таких размеров, что ты вдруг находишь внутри себя силы и, иногда неожиданно для самого себя, даешь отпор.

- На ваш взгляд, виновата ли интеллигенция 60-х в том, что оттепель закончилась, лежит ли на ней какая-то ответственность за последующие годы застоя и сотни посаженных в тюрьмы или отстраненных от работы так называемых «инакомыслящих»? И можно ли еще сейчас что-то сделать, чтобы остановить похожие процессы в нашем обществе?

- У меня никакого совета нет, потому что в какой-то момент я понял, что советовать что-то в этой области бесполезно. Когда какой-то человек задает вопрос «Что делать?», я ему предлагаю самому на него ответить. Невозможно сказать человеку: «Иди на баррикады», если он боится туда идти. И невозможно отговорить человека идти на баррикады, если его собственному терпению наступил конец. Поэтому я каждому советую делать то, что диктует ему его внутреннее чувство. Потому что, как только человек начинает делать что-то вопреки этому чувству, он всегда проигрывает. Так что я не даю советов, но предупреждаю. Дорога борьбы – это опасно. Взрослый человек должен это понимать, и вступать на этот путь, только если для него это важнее, чем личная безопасность. Если же человек хочет прослыть героем, не будучи им, из каких-то тщеславных соображений, он наверняка проиграет. И совсем невозможно дать совет, что нужно делать нам всем, потому что «нас всех» – нет. «Мы все» – это громадное количество людей, где большинство – конформисты. Хотя случаются такие исторические периоды, когда некое протестное движение начинается и продолжается само по себе.

- А так называемая «творческая интеллигенция» – она, по-вашему, несет какую-то ответственность за происходящее – тогда и сегодня?

- Наша творческая интеллигенция, на мой взгляд, в основе своей – наследница советской интеллигенции, которая была купленной, сервильной, конформистской. Да, я сейчас слышу, как многие говорят: «А что я могу сделать? У меня театр – я за него отвечаю, я отвечаю за людей. Если я что-то скажу, мне не дадут денег». И очень трудно отказаться от соблазнов. Я знаю это по собственному опыту. Когда меня исключали из Союза писателей, мне сказали: «Ты только покайся: напиши, что ты был дураком, что больше не будешь – и все наладится, будут книги, спектакли». А спектакли по моим пьесам запрещали на уровне премьеры: один спектакль покажут – и все. И актеры смотрели на меня умоляющими глазами, и говорили: «Ну скажи ты им, что больше не будешь, ну что тебе стоит?!» И мне было очень трудно, это притом, что я за этих актеров никак не отвечал – не платил им зарплату, не добывал квартиры. Я понимаю сложности тех людей, на которых в силу их служебного положения такая ответственность лежит. Но до тех пор, пока они соглашаются терпеть, будет торжествовать конформизм.

- То есть, вы лично не признаете компромиссов?

- Компромисс и конформизм – это разные вещи. Без компромиссов не живет, наверное, никто. Компромисс – это, для меня, соотношение соображений, продиктованных разумом и совестью вместе чувством собственного достоинства. То, на что я могу пойти, не теряя собственного лица. Вот я приведу такой пример. Когда у меня первый раз в России печатали «Москву 2042», мне сказали: «Хорошо, мы это напечатаем, но одну строчку надо вычеркнуть. Я сразу возмутился: «Какую еще строчку?!» Оказалось, строчку про «Государственный ордена Ленина публичный дом имени Крупской». Я очень не хотел ее убирать, но книга должна была выйти 500-тысячным тиражом, и я знал, что следующего тиража может вообще не быть, а у меня в этой книге есть много дорогих мне мыслей и строк. А эту строчку я верну, если будет следующий тираж, так что мой компромисс – временный.

- Но почему нельзя было покаяться тогда, в советские времена? Спектакли бы шли, актеры бы играли, а вы бы доносили до людей вашу правду?

- Потому что тогда наступил такой момент, когда переступить через себя я уже не мог.

Жанна Зарецкая, «Фонтанка.ру»